Впервые — "Наш современник", 1972, № 10. Печатался автором в книге "Беседы при ясной луне" (1974).
Беседы при ясной луне
Марья Селезнева работала в детсадике, но у нее нашли какие-то палочки и
сказали, чтоб она переквалифицировалась.
-- Куда я переквалифицируюсь-то? -- горько спросила Марья. Ей до пенсии
оставалось полтора года. -- Легко сказать -- переквалифицируйся... Что я,
боров, что ли, -- с боку на бок переваливаться? -- Она поняла это
"переквалифицируйся" как шутку, как "перевались на другой бок".
Ну, посмеялись над Марьей... И предложили ей сторожить сельмаг. Марья
подумала и согласилась.
И стала она сторожить сельмаг.
И повадился к ней ночами ходить старик Баев. Баев всю свою жизнь
проторчал в конторе -- то в сельсовете, то в заготпушнине, то в колхозном
правлении, -- все кидал и кидал эти кругляшки на счетах, за целую жизнь,
наверно, накидал их с большой дом. Незаметный был человечек, никогда не
высовывался вперед, ни одной громкой глупости не выкинул, но и никакого
умного колена тоже не загнул за целую жизнь. Так средним шажком отшагал
шестьдесят три годочка, и был таков. Двух дочерей вырастил, сына, домок
оборудовал крестовый... К концу-то огляделись -- да он умница, этот Баев!
Смотри-ка, прожил себе и не охнул, и все успел, и все ладно и хорошо. Баев и
сам поверил, что он, пожалуй, и впрямь мужик с головой, и стал намекать в
разговорах, что он -- умница. Этих умниц, умников он всю жизнь не любил,
никогда с ними не спорил, спокойно признавал их всяческое превосходство, но
вот теперь и у него взыграло ретивое -- теперь как-то это стало неопасно, и
он запоздало, но упорно повел дело к тому, что он -- редкого ума человек.
Последнее время Баева мучила бессонница, и он повадился ходить к
сторожихе Марье -- разговаривать.
Марья сидела ночью в парикмахерской, то есть днем это была
парикмахерская, а ночью там сидела Марья: из окон весь сельмаг виден.
В избушке, где была парикмахерская, едко, застояло пахло одеколоном,
было тепло и как-то очень уютно. И не страшно. Вся площадь между сельмагом и
избушкой залита светом; а ночи стояли лунные. Ночи стояли дивные: луну точно
на веревке спускали сверху -- такая она была близкая, большая. Днем снежок
уже подтаивал, а к ночи все стекленело.) и нестерпимо, поддельно как-то
блестело в голубом распахнутом свете.
В избушке лампочку не включали, только по стенам и потолку играли пятна
света -- топился камелек. И быстротечные эти светлые лики сплетались,
расплетались, качались и трепетали.
И так хорошо было сидеть и беседовать в этом узорчатом качающемся
мирке, так славно чувствовать, что жизнь за окнами -- большая и ты тоже есть
в ней. И придет завтра день, а ты и в нем тоже есть, и что-нибудь, может,
хорошее возьмет да случится. Если умно жить, можно и на хорошее надеяться.
-- Люди, они ведь как -- сегодняшним днем живут, -- рассуждал Баев. --
А жизнь надо всю на прострел брать. Смета!.. -- Баев делал выразительное
лицо, при этом верхняя губа его уползала куда-то к носу, а глаза узились
щелками -- так и казалось, что он сейчас скажет: "чево?" -- Смета! Какой же
умный хозяин примется рубить дом, если заранее не прикинет, сколько у него
есть чево. В учетном деле и называется -- смета. А то ведь как: вот
размахнулся на крестовый дом -- широко жить собрался, а умишка, глядишь, --
на пятистенок едва-едва, Просадит силенки до тридцати годов, нашумит,
наорется, а дальше -- пшик. Марья согласно кивала головой.
И правда, казалось, умница Баев, сидючи в конторах, не тратил силы, а
копил их всю жизнь -- такой он был теперь сытенький, кругленький, нацеленный
еще на двадцать лет осмеченной жизни.
-- Больно шустрые! Я как-то лежал в больнице... меня тогда Неверов
отвез, председателем исполкома был в войну у нас, не помнишь?
-- Нет. Их тут перебывало...
-- Неверов, Василий Ильич. А тогда что, С молокопоставками не
управились -- ему хоть это.,, хоть живым в могилу зарывайся. Я один раз
пришел к нему в кабинет, говорю: "Василий Ильич, хотите, научу, как с
молокопоставками-то?" -- "Ну-ка", -- говорит. "У нас колхозники-то все
вытаскали?" -- "Вроде все, -- говорит. -- А что?" Я говорю: "Вы проверьте,
проверьте -- все вытаскали?"
-- Ох, тада и таска-али! -- вспомнила Марья. -- Бывало, подоишь -- и
все отнесешь. Ребятишкам по кружке нальешь, остальное -- на молоканку. Да
ведь планы-то какие были... безобразные!
-- Ты вот слушай! -- оживился Баев при воспоминании о давнем своем
изобретательном поступке. -- "Все вытаскали-то? Или нет?" Он вызвал девку:
"Принеси, -- говорит, -- сводки". Посмотрели: почти все, ерунда осталась.
"Ну вот, -- говорит, -- почти все". -- "Теперь так, -- это я-то ему, --
давайте рассуждать: госпоставки недостает столько-то, не помню счас сколько,
Так? Колхозники свое почти все вытаскали... Где молоко брать?" Он мне: "Ты,
-- говорит, -- мне мозги не... того, говори дело!" Матерщинник был
несусветный. Я беру счеты в руки: давайте, мол, считать, Допустим, ты должна
сдать на молоканку пятьсот литров. -- Баев откинул воображаемых пять
кругляшек на воображаемых счетах, посмотрел терпеливо и снисходительно на
Марью. -- Так? Это из расчета, что процент жирности молока у твоей коровы
такой-то. -- Баев еще несколько кругляшек воображаемых сбросил, чуть выше
прежних. -- Но вот выясняется, что у твоей коровы жирность не такая, какая
тянула на пятьсот литров, а ниже, Понимаешь? Тогда тебе уж не пятьсот литров
надо отнести, а пятьсот семьдесят пять, допустим. Сообразила?
Марья не сообразила пока.
-- Вот и он тогда так же: хлопает на меня глазами: не пойму, мол.
Снимайте, говорю, один процент жирности у всех -- будет дополнительное
молоко. А вы это молоко, с колхозников-то, как госпоставки пустите. Было бы
молоко, в бумагах его как хошь можно провести. Ох, и обрадовался же он
тогда. Проси, говорит, что хочешь! Я говорю: отвези меня в городскую
больницу -- полежать. Отвез.
Марья все никак не могла уразуметь, как это они тогда вышли из
положения с госпоставками-то.
-- Да господи! -- воскликнул Баев. -- Вот ты оттаскала свои пятьсот
литров, потом тебе говорят: за тобой, гражданка Селезнева, еще семьдесят
пять литров. Ты, конечно, -- как это так? А какой-нибудь такой же, вроде
меня, со счетиками: давайте считать вместе... Вышла, мол, ошибка с
жирностью. Работник, мол, недоглядел... А я -- в горбольнице. С сельской
местности-то туда и счас не очень берут. А я вон когда попал!
-- А чего?.. Заболел, што ли?
-- Как тебе сказать... Нет. Недостаток-то у меня был: глаза-то и тогда
уж... Почти слепой был. Из-за того и на войну не взяли. Но лег я не потому,
а... как это выразиться... Охота было в горбольнице полежать. Помню, ишо
молодой был, а все думал: как же бы мне устроиться в горбольнице полежать? А
тут случай-то и подвернулся. Да. Приехал я, мне, значит, коечку, чистенько
все, простынки, тумбочка возле койки... В палате ишо пять гавриков лежат, у
кого что: один с рукой, один с башкой забинтованной, один тракторист лежал
-- полспины выгорело, бензин где-то загорелся, он угодил туда. Та-ак. Ну,
ладно, думаю, желание мое исполняется.
-- Дак чего, просто вот полежать, и все? -- никак не могла взять в толк
Марья.
-- Все. Ну-ка, как это тут, думаю, будут ухаживать за мной? Слыхал, что
уход там какой-то особенный. Ну, никакого такого ухода я там не обнаружил --
больше интересуются: "Что болит? Где болит?" Сердце, говорю, болит -- иди,
доберись до него. Всего обстукали, обслушали, а толку никакого. Но я к чему
про горбольницу-то: про людей мы заговорили... Пришел, значит, я в палату,
лежат эти козлы... Я им по-хорошему: "Здравствуйте, мол, ребята!" И прилег с
дороги-то соснуть малость: дорога-то дальняя, в телеге-то натрясло. Сосну,
думаю, малость. Поспал, значит, мне эти козлы говорят: "Надо анализы
собирать". -- "Какие анализы?" -- "Калу, -- говорят, -- девятьсот грамм и
поту пузырек". Я удивился, конечно, но...
Тут Марью пробрал такой смех, что она досмеялась до слез. Баев тоже
сперва хмыкнул, но потом строго ждал, когда она отсмеется.
-- Ну и как? -- спросила Марья, вытирая глаза концом полушалка. --
Собрал?
-- Стали сперва собирать пот, -- продолжал Баев, недовольный, что из
рассказа вышла одна комедия: он вознамерился извлечь из него поучительный
вывод. -- Укрыли меня одеялами, два матраса навалили сверху, а пузырек
велели под мышку зажать -- туда, мол, пот будет капать. Ить вот рассудок-то
у людей: хворают, называется! Ить подумали бы; идет такая страшенная война,
их, как механизаторов, на броне пока держут: тут надо прижухнуться и
помалкивать, вроде тебя и на свете-то нету. Нет, они начинают выдумывать
черт те чего. Думает он, лежит, что у него -- жизнь предстоит, что надо ее
как-то распланировать, подсчитать все наличные ресурсы, как говорится?.. Что
ты! Он зубы свои оскалит и будет лучше ржать лежать, чем задумается.
Марья вспомнила про девятьсот граммов кала и опять захохотала. И
понимала, что после таких серьезных слов Баева не надо бы смеяться, но не
могла сдержаться.
-- Дак, а как... с этим-то?.. Собрал, что ли? -- Вытерла опять глаза.
-- Не могу ничего с собой сделать, ты уж прости меня, Николай Ферапонтыч,
шибко смешно. Собрал девятьсот грамм-то?
-- Вот то-то и оно -- ничего сделать с собой не можем, -- обиделся
Баев, -- Живем безалаберно -- ничего с собой сделать не можем; пьем-гуляем
-- ничего с собой сделать не можем; блуд совершаем -- опять ничего с собой
сделать не можем. У меня зять вон до развода дело довел, гад зубастый: тоже
ничего с собой сделать не может. Кобели. Поганки. -- Баев по-живому
обозлился. -- Взял бы кол хороший, пошел бы в клуб ихный -- да колом бы,
колом бы всех бы подряд. Ржать научились? Ногами дрыгать научились?.. Теперь
подставляй башку, я тебя жизни обучать буду! Козлы.
Посидели молча. Марья даже вздохнула: у самой тоже была дочь, и у той
тоже семейная жизнь не ладилась.
-- А как вот им поможешь? -- сказала она. -- И рад бы душой -- помочь,
а как?
-- Никак, -- резко сказал Баев. -- Пускай сами разбираются,
Опять замолчали.
Баев достал флакон с нюхательным табаком, пошумел ноздрями -- одной,
другой, -- поморгал подслеповатыми маленькими глазами и сладостно чихнул в
платок.
-- Помогает глазам-то? -- спросила Марья, кивнув на пузырек с табаком.
-- Не он бы, так давно бы уж ослеп. Им только и держусь.
-- Где ж ты так глаза-то испортил? У вас, однако, в роду все зрячие
были,
-- Зрячие... -- вздохнул Баев. -- Все зрячие, да не все умные. -- Баев
спрятал пузырек в карман, помолчал задумчиво. -- Что он, покойный родитель
мой, делал со мной -- это же ни пером описать, ни... как там говорится?..
Уму непостижимо, что он вытворял, чтоб я только в школу не ходил. А мне
страсть как учиться хотелось. Тада же еше приходская школа-то была,,.
Батюшка-то к родителю ходил: способный, мол, парнишка, пускай ходит. Ну!
Родителю моему только... Грех поминать нехорошо, но и... тоже... Как я
только не просил: в ногах у него валялся, ревмя ревел -- отпустите в школу!
Закинет пимы на полати, и все. Сиди за печью, гложи ногу овечью -- вот весь
сказ родительский, Эх-х!.. -- Баев еще помолчал горестно: -- Дак я, когда
все поснут, лучинку зажгу, бывало, в уголок на печке забьюсь да по складам
читаю. Да по всей ноченьке так-то -- вот они, глаза-то, и сели.
-- Дак, а чего уж он так?
-- А спроси его! Не мужицкое дело, мол... Темен был, упрям. Всю жизнь я
на него сердце держал. Помирал, помню: "Прости, Колька, учиться тебе
препятствовал..." И вот знаю, как полагается говорить в таких случаях, а
язык не поворачивается. "Ладно, -- говорю, -- чего теперь?" Вот как душа
затвердела! А потому что -- ехидно. Я же какой башковитый-то был! Бывало,
стишок два раза прочитаю и тут же его отбарабаню без запинки.
-- А понимал же потом-то -- вишь, "прости" говорил.
-- Да потом-то... Ко мне, бывало, придут: "Напиши, ради Христа,
прошение", -- или еще чего, ну, курочку несут или яиц десяток, а то
шерсти... фунта два... Я сяду -- мне плевое дело прошение-то составить: где
завострил, где подсусолил, где на жалость упор сделаешь, а где намекнешь про
другие инстанции... Тут целая наука тоже. Вот составишь. "На, хлопочи,
ехай". Человек и радешенек. И того не заметил, что я за какой-нибудь час
курицу заработал. А родитель-то видит, конечно, сопит -- чует вину свою. Ну
ты, думаю, а дал бы мне учиться-то, да я бы... Ладно. Рази бы тут курочками
пахло! Ведь это я самоучкой уж достиг -- счетоводом-то, потом бухгалтером. А
поучи-ка меня годов десять, как этих лоботрясов нынче, да я бы... не знаю...
Эх-х! Ладно. -- Баеву правда горько, у него даже глаза слезились, он утирал
их согнутым указательным пальцем. -- Чего теперь. Обидно, конечно... Ведь
вот счас уж дело прошлое -- ты подумай только, какие я дела пропускал через
свои руки! Ведь меня ревизором в другие районы посылали! Еду, бывало, и
думаю: знали бы они, что у меня всего-то полтора класса ЦПШ, как у нас шутил
один: церковноприходской школы. Полторы зимы побегал всего-то, а вы меня --
на других ревизором! Молчал уж...
-- А ведь вот дал же бог такое стремление -- учиться! -- неподдельно
уважительно заметила Марья. -- Откуда бы такое стремление?
-- Наблюдательность, -- пояснил Баев. -- Я вот, как себя помню, всегда
был очень наблюдательный. Еше карапуз был, а, бывало, зайду по колено в воду
-- озерко за деревней было, помнишь? Раменское называлось, -- залезу и стою.
По полдня торчал неподвижно -- наблюдал, чево в воде происходит. Это уж от
бога. Это уж не от людей. От родителя моего я мог только пинка получить
заместо совета разумного.
-- Надо же, -- с уважением опять сказала Марья. -- А мне вот -- хоть бы
что! Больше играть любила на улице. По целым дням, бывало, не загонялась!
-- Я уж, грешным делом, думаю... -- Баев даже оглянулся и заговорил
тише. -- Я уж думаю: не прислала ли меня мать-покойница с кем другим?
-- Господь с тобой! -- воскликнула Марья, но тоже негромко воскликнула
и тоже чуть было не оглянулась. -- Тетка Анисья-то! Да ты что, ферапонтыч...
Господи! Да ты и похожий-то на отца. Только ты посытей да без бороды, а
так-то... Да что ты, бог с тобой! Да с кем же она могла?
-- Ну!.. -- Баев полез опять за пузырьком. -- А в кого я такой
башковитый? Я вот думаю: мериканцы-то у нас тут тада рылись -- искали
чего-то в горах... Шут его знает! Они же... это... народишко верткий.
-- Дак, а похож-то?
-- Ну!.. Похож! Потрись с малых лет возле человека -- будешь похож.
Собака вон на хозяина и то становится похожая, а человек-то... Шут его
знает! Может, и грех на душу беру. Но шибко уж у нас с им... противоположные
взгляды. Вот чую сердцем: не крестьянского я замеса. Сроду меня не тянуло
пахать или там сеять... ни к какой крестьянской работе. И к вину никогда не
манило. -- Баев не то что оголтело утверждал, что он не крестьянского рода,
а скорей размышлял и сомневался. -- Ведь если так-то подумать: куда же это
все во мне подевалось? Должен же я стремиться землю иметь или там... буянить
на праздники. Нет! В огороде своем собственном копаться не люблю! Вот в
конторе посиживать-это по мне...
-- Дак оно бы и все-то так посиживали -- в тепле да на почете, --
вставила Марья.
-- Садись! -- воскликнул с сердцем Баев. -- Чево ж ты тут заместо
мужика торчишь ночами? Садись в контору и посиживай.
-- Посиживай...
-- Во-от! Голову надо иметь? Вот я про голову и говорю. Откуда она у
меня, у крестьянского выходца!
-- Ну что же, уж из мужиков и людей больших не было? Вон в войну...
-- В войну-у! -- перебил Баев. -- С наганами-то бегать да горло драть
-- это еще не самая великая мудрость. Мало у нас их было, горлопанов! Одного
Ваню Кысу возьми... С малолетства на ножах ходил. Из тюрьмы не вылазил,
сердешный. А тоже -- храбрец из храбрецов считался...
-- Ну сравнил!
-- Ну а как же? Уж куда храбрей Кысы-то?.. Был ли кто?
-- Кыса -- разбойник. Разбойник, он разбойник и есть. Я про хороших
мужиков говорю. Вон Иван Козлов... Был простой солдат, а стал командиром.
Орденов сколько, фотокарточку тада присылал, мы всей деревней смотреть
бегали.
-- Это... все так, -- вздохнул Баев, Он не скрывал, что не ровня ему
полуграмотная Марья -- спорить, неглубоко берет баба своим рассудком. --
Конечно, командир, ордена... трень-брень, сапоги со скрипом... Это все
воздействует. Но все же голову никакими орденами не заменишь. Или уж она
есть, или... так -- куда шапку надевают.
Так беседовали Баев с Марьей. Часов до трех, до четырех засиживались.
Кое в чем не соглашались, случалось, горячились, но расставались мирно. Баев
уходил через площадь -- наискосок -- домой, а Марья устраивалась на диван и
спала до рассвета спокойно. А потом -- день, шумливый, суетный,
бестолковый... И опять опускалась на землю ясная ночь, и охота было опять
поговорить, подумать, повспоминать -- испытать некую тихую, едва уловимую
радость бытия.
...Как-то досиделись они, Баев с Марьей, часов до трех тоже, Баев
собрался уже уходить, закладывал в нос последнюю порцию душистого -- с
валерьяновыми каплями -- табаку, и тут увидела Марья, как на крыльцо
сельмага всходит какой-то человек... Взошел, потрогал замок и огляделся.
Марья так и приросла к стулу.
-- Ферапонтыч, -- выдохнула она с ужасом, -- гляди-ка!
Баев всмотрелся, и у него тоже от страха лицо вытянулось.
Человек на крыльце потоптался, опять потрогал замок... Слышно звякнуло
железо.
-- Стреляй! -- тихо крикнул Баев Марье. -- Стреляй!.. Через окно прямо!
Марья не шевелилась. Смотрела в окно.
-- Стреляй! -- опять велел Баев.
-- Да как я?! В живого человека... "Стреляй!" Как?! Ты что?
Человек на крыльце поглядел на окна избушки, сошел с крыльца и
направился прямиком к ним.
-- Царица небесная, матушка, -- зашептала Марья, -- конец наступает.
Прими, господи, душеньку мою грешную...
А Баев даже и шептать не мог, а только показывал пальцем на ружье и на
окно -- стреляй, дескать.
Шаги громко захрустели под окнами... Человек остановился, заглянул в
окно. И тут Марья узнала его. Вскричала радостно:
-- Да ведь Петька это! Петька Сибирцев!
-- А чего это никого нет-то? -- спросил Петька Сибирцев.
-- Заходи, заходи! -- помахала рукой Марья. -- Вот гад-то подколодный!
Я думала, у меня счас разрыв сердца будет. Вот черт-то полуношный! Он,
наверно, с похмелья день с ночью перепутал.
Вошел Петька.
-- Счас что, ночь, что ли? -- спросил он.
-- Вот идиот-то! -- опять ругнулась Марья. -- А ты что, за четвертинкой
в сельмаг? Петька с удивлением и горечью постигал, что теперь -- ночь.
-- Заспал...
Баев пришел наконец в движение, нюхнул раз-друтой, не чихнул, а
высморкался громко в платок.
-- Да-а, -- сказал он. -- Пить, так уж пить -- чтоб уж и время
потерять: где день, где ночь.
Петька Сибирцев сел на скамеечку, потрогал голову.
-- Ну надо же! -- все изумлялась Марья. -- А если б я стрельнула?
Петька поднял голову, посмотрел на Марью -- то ли не понял, что она
сказала, то ли не придал значения ее словам.
-- У него голова болит, -- с сердцем посочувствовал Баев. -- Эх-х...
Жители! -- Баев стряхнул платком табачную пыль с губ, вытер глаза. -- Мне
счас внучка книжку читает: Александра Невский землю русскую защищал...
Написано хорошо, но только я ни одному слову не верю там.
Марья и Петька посмотрели на старика.
-- Не верю! -- еще раз с силой сказал Баев. -- Выдумал... и получил
хорошие деньги.
-- Как это? -- не поняла Марья.
-- Наврал, как! Не врут, что ли?
-- Это же исторический факт, -- сказал Петька. -- Как это он мог
наврать? Конечно, он, наверно, приукрасил, но это же было.
-- Не было.
-- Вот как! -- Петька качнул больной головой. -- Хм...
-- С кем что он защищал-то ее? Вот с такими вот воинами, вроде тебя?
Петька опять посмотрел на старика... Но смолчал.
-- Если уж счас с вами ничего сделать не могут -- со всех концов вас
воспитывают да развивают... борются всячески, -- то где же тогда было
набраться сознания?
Петька похлопал по карманам -- поискал курево, но не обнаружил ни
папирос, ни спичек.
-- Пиши в газету, -- посоветовал он. -- Опровергай.
И встал и пошел вон из избушки.
Марья и Баев смотрели в окно, как шел Петька. Под ногами парня звонко
хрустело льдистое стекло ночной замерзи, и некоторое время шаги его еще сухо
шуршали, когда уж он свернул за угол, за сельмаг.
-- У их, наверно, свадьба, -- сказала Марья. -- Сестра-то Петькина за
этого вышла... за этого... Как его? Брат-то к агрономше приехал... Как его?
-- Черт их теперь знает, И знать не хочу... Сброд всякий. -- Баев
почувствовал, что он весь вдруг ослаб, ноги особенно -- как ватные
сделались. Все же испугался он сильно, -- Надо же так пить, чтобы день с
ночью перепутать!
-- Они, ночи-то, вон, какие светлые. Наверно, соскочил со сна-то --
видит, светло, и дунул в сельмаг.
-- Это ж... он и солнце с луной спутал?
Марья засмеялась:
-- Видно, гуляют крепко.
В животе у Баева затревожилось, он скоренько завинтил флакончик с
табаком, спрятал его в карман, поднялся.
-- Пойду. Спокойно тебе додежурить.
-- Будь здоров, ферапонтыч. Приходи завтра, я завтра картошки принесу
-- напекем.
-- Напекем, напекем, -- сказал Баев. И поскорей вышел.
Марья видела, как и он тоже пересек площадь и удалился в улицу. Шел он,
поторапливался, смотрел себе под ноги. И под его ногами тоже похрустывал
ледок, но мягко -- Баев был в валенках.
А такая была ясность кругом, такая была тишина и ясность, что как-то
даже не по себе маленько, если всмотреться и вслушаться. Неспокойно как-то.
В груди что-то такое... Как будто подкатит что-то горячее к сердцу и снизу и
в виски мягко стукнет. И в ушах толчками пошумит кровь. И все, и больше
ничего на земле не слышно. И висит на веревке луна.